"Посев" (1983. № 7 и № 8)
26 мая 1983 г. во Франкфурт-на-Майне прибыл из Москвы писатель Георгий Николаевич Владимов [1931-2003] с семьей. Формально им были выданы паспорта с визой на год пребывания за границей, однако, как сказал писатель, срок его пребывания в эмиграции будет зависеть от того, когда наступят перемены в нашей стране. Вынужденный уехать на Запад многолетними преследованиями, обысками, шантажом, Г. Владимов писал в заявлении Андропову:
“Я готов покинуть Россию. Быть вынужденным к этому – больно и обидно для нас, свою любовь к ней мы доказали уже тем, с каким терпением сносили гонения, преследования, унижения нас самих и нашего жилища. Я не покинул свою страну добровольно в трудные для нее годы и надеюсь, в меру своих сил и способностей, еще послужить ей, живя за рубежом – до поры, когда мы сможем вернуться”.
Остановившись во Франкфурте-на-Майне, в первые дни пребывания на Западе Г. Владимов выступил на пресс-конференции, устроенной издательством "Посев" и Международным Обществом прав человека. Интервью с Г. Владимовым было передано по первой программе западногерманского телевидения, ряд больших интервью напечатали крупнейшие газеты Европы и США.
Предлагаемое ниже интервью Г. Владимова "Посеву" – первое выступление писателя на Западе, предназначенное для русских читателей. Интервью записано 19–20 июня 1983 г. [Вступление ред. "Посева, прим. в скобках 2008 г.]
– Георгий Николаевич, первый вопрос к Вам как к человеку, наблюдавшему жизнь в разных кругах: что происходит в стране? Как Вы оцениваете перемены, произошедшие за последние месяцы?
– Вы, очевидно, имеете в виду некоторые изменения, связанные со смертью Брежнева и приходом к власти Андропова? Мне кажется, главное из этих изменений – кончился период стагнации, застоя, жизнь как-то потекла – если не лучше, то "веселее". То мы жили от юбилея до юбилея, и время отмерялось очередными (иногда – внеочередными) награждениями достославного генсека, а теперь какие-то новости послышались, наконец: скажем, готовился, с соответствующей пышностью, юбилей Карелии, где Андропов работал во время войны, и сам же юбиляр всю кампанию отменил, сказавши будто бы: "Хватит с нас Малой земли".
Или вот еще – закрылись "дипломатические буфеты" в ЦК КПСС и в Совете Министров, своего рода "полузакрытые распределители", где могли отовариваться не только чиновники ведомства, но и простые граждане, допущенные в здание по вызову или на прием. Это уже – в плане борьбы с коррупцией и за укрепление дисциплины. В первые месяцы обе эти кампании создавали впечатление, что начинаются какие-то кардинальные перемены. Но постепенно и та, и другая сошли на нет.
После самоубийства жены Щелокова, снятого с должности и посаженного под домашний арест, – формально за разбазаривание казенных "мерседесов", – борьба с коррупцией явно притормозилась. Что же до укрепления дисциплины, то оно принимало формы подчас унизительные и обидные, вызывавшие бурный протест: людей ловили в парикмахерских, в банях, в магазинах, останавливали на улице, проверяли документы и допрашивали: "почему в рабочее время не на работе?". Вероятно, иных форм новый генсек предложить не мог. Он слишком долго, 15 лет, был шефом КГБ, то есть ведомства с военной дисциплиной; такое ведомство, состоящее из хорошо оплачиваемых, сытых и не изнуряющих себя работой офицеров, можно подстегнуть приказом, окриком, нагоняем. Со всей страной – это не получится.
Все понимают и соглашаются – дисциплину укреплять надо: нет сил терпеть всеобщее разгильдяйство и хамство, нежелание трудиться всерьез, затяжные перекуры и возлияния в рабочее время. Но каждый думает, хорошо бы, чтоб эта самая дисциплина укреплялась на других местах, только не на моем. А я бы мог по-прежнему, придя на работу, с опозданием этак на час, обменяться мнениями насчет хоккея или футбола или сбегать отовариться в магазине...
И докажите мне, что я неправ. Ведь ничего кардинально нового, дабы повысить заинтересованность в труде, Андропов не предложил. Он, прежде всего, не предложил решения вопроса о земле – наиглавнейшего для России вопроса. Каким образом будет решаться "продовольственная программа" – если не рассчитывать на американское зерно, на аргентинское мясо? Все той же интенсификацией труда, все той же дисциплиной, давлением вышестоящих на нижестоящих? Да ведь Андропов, собственно, и сам признался, что "не знает рецептов". А люди в России вчитываются в те строчки его доклада, где мимоходом упоминаются приусадебные участки: будут ли они увеличены? как вообще решат с землей? получит ли земля, наконец, хозяина? Иными словами, генсек "не знает" рецепта самого простого – и чудодейственного, способного в считанные годы вывести Россию в число кормильцев мiра – из числа нахлебников.
И вот штришок, характерный для отношения к новому правителю. Вы, наверное, знаете, что шоферы грузовиков при Брежневе выставляли за ветровым стеклом портреты Сталина – из протеста, что нет порядка в стране, нет настоящего хозяина. Во времена ХХ-го и XXII съездов эти шоферы были детьми и о преступлениях Сталина, унесших миллионы жизней, представление у них – смутное. Сталин для них не изверг рода человеческого, но олицетворение порядка, символ хозяина. После смерти Брежнева эти портреты одно время исчезли, а сейчас появились опять: стало быть, и Андропова за хозяина не признали...
Что же касается людей мыслящих, демократически настроенных, болеющих за судьбу России, у них резко снизился интерес к нему оттого, что не хватило духу вывести войска из Афганистана, прекратить надоевшую конфронтацию с Западом, с Соединенными Штатами, вернуть из ссылки академика Сахарова; напротив, все начинания нового правителя свелись, в конце концов, к тому, чего и следовало ждать от пришедшего к власти гебиста, – к новым репрессиям против диссидентов, к повальным арестам, обыскам. Не ново это под луной – и никому еще не приносило успеха.
Но я думаю, Андропова следует рассматривать как лидера промежуточного, кратковременного. Он пришел к власти в почтенном возрасте, в каком ни один его предшественник не приходил на этот пост. Едва ли он успеет укрепиться, чтобы свершить нечто существенное, – если он, разумеется, этого хочет. Судьбы России будут решаться другим поколением вождей. Где-нибудь лет через пять, а то и скорее, придут новые люди, которых мы пока не знаем, но которые несомненно есть – и ждут своего часа. Главное – что история пошла быстрее. Первое действие послехрущевской исторической пьесы вышло затянутое, 18 лет оно длилось; один мой друг, литературный критик, признался мне, что Брежнев и его сделал другим человеком, вселил в него эту стагнацию, равнодушие, стремление к покою. А нынче – что-то зашевелилось, какие-то надежды забрезжили...
– Очевидно, граница – и качественное различие – между поколениями, о которых Вы говорите, это причастность и непричастность к сталинским преступлениям. Те, кто сейчас у власти, все занимали при Сталине ответственные посты и несут личную ответственность за жертвы сталинского террора. Им трудно отбросить психологический груз прошлого, а у более молодых этих тормозов нет.
– Я не думаю, чтобы психологический груз прошлого так уж давил на нынешних руководителей. Если судить по Молотову, 90-летнему персональному пенсионеру, от которого наконец-то можно услышать что-то персональное, – так и вовсе не давит. Мучают их – обычные болезни старости. Ведь почти все они, кто делал карьеру при Сталине, глубокие старики. Посмотреть на их лица – смертельно уставшие люди. Они цепляются за власть, как за саму жизнь, – это буквально. Когда кто-нибудь из них проезжает в машине, за ним, помимо эскорта, где-то поодаль следует еще одна машина – реанимационная, с 10-тонным оборудованием: искусственная почка, искусственное сердце, аппарат искусственного дыхания. Когда они летят куда-то, вся эта начинка грузится в самолет. Представляете, как они все это боятся потерять, эту последнюю привилегию! Ну, и каких же кардинальных решений можно ждать от людей, чьи жизненно важные органы следуют отдельно? Я думаю, разрыв между сегодняшними и будущими руководителями будет даже не в одно, а в два десятилетия, условно говоря – в два поколения 70- и 50-летними. То есть, придут люди, которые в сталинских преступлениях не только не участвовали, но испытывают к ним ужас и отвращение.
– Вы думаете, возможен такой резкий скачок – через поколение? Не придут ли на смену 70-летним лидерам 65-летние, Потом 60-летние и так далее?
– Я верю в возможность именно такого, резкого, скачка. А вот возможность постепенной преемственности – уже утеряна. Ведь они, эти старики, долго применяли для себя такой странный закон замещения: на место выбывшего приходит такой же старик или еще постарше. Идущих следом они как бы "передержали", и те утратили вкус к власти, так и не насладившись ею. Пожалуй, от бремени лидерства они постараются уклониться. Я думаю, свой закон замещения старики применяли обоснованно, они инстинктом чувствовали, что следующее поколение, дряблое и безцветное, власть не удержит, уронит ее – в руки молодых, которые уже наступают на пятки и в один прекрасный день всех сразу проводят в последний путь, то есть на пенсию, где не будет уже этих машин с 10-тонным оборудованием.
– Что же собою представляют, хотя бы в общих чертах, эти "молодые"?
– Разумеется, на подходе к власти все жестче отбор, и все же не лишне проанализировать – из кого отбирают. Это как раз мое поколение, кому немного за 50, чье детство пришлось на военные годы, – но детство не слишком раннее, чтоб мы сейчас воспринимали ту войну как одно тягостное неудобство. Нет, мы помним и свое романтическое отношение к войне, как мы хотели воевать, пытались удрать на фронт, как мы в госпиталях, ухаживая за ранеными, завидовали им и умоляли взять нас с собою. Я вот в Суворовское училище подался – думал, что нас пошлют воевать, что из нас там будут специально готовить каких-то юных разведчиков, и даже жалел, что все "так рано кончилось". Для многих из нас война, эвакуация стали настоящим открытием России, переломным рубежом, за которым развеялось столько превратных представлений! А сколькие имели родственников, сгинувших безследно в ГУЛаге или чудом вернувшихся через долгие годы.
Никакая "оттепель" этого не могла вытравить из нашей памяти, наоборот – позволила глубже осмыслить, переболеть за все происшедшее с нашими отцами и со всей страной. Неслучайно же мое поколение выдвинуло столько писателей, и весьма известных, – нам было о чем писать, и были силы для этого.
Так же и поколению новых политиков есть над чем задуматься серьезно, не опираясь на догмы, – и почему же отрицать за ними огульно такую способность? Вот уже дальше, если посмотреть на более молодых, 40-летних, там в основном видятся приспособленчество и цинизм. Но им еще далеко до серьезных постов, тогда как время 50-летних – наступает. Мне кажется, они успеют кое-что сделать. По крайней мере, задатки у них для этого есть – они трезвее, гибче нынешних стариков и не столь безнадежно прагматичны, как 40-летние, они достаточно образованны и не стыдятся выглядеть интеллигентными. Ведь сталинская "гвардия" – послушать хоть речи "главного идеолога" Суслова – малограмотные люди, никто из них не хотел учиться, познавать жизнь своей страны и мiра, они гордились, что дети их не ездят за границу, не имеют к этому интереса. Слава Богу, время этих троглодитов отходит в прошлое.
– Но вот ведь и Андропов не стыдится как будто выглядеть "интеллигентом" – и это ему не мешает громить всякое инакомыслие.
– О да, выглядеть ему хочется, всегда хотелось. Еще при Брежневе из андроповского окружения расходились слухи, что шеф КГБ знает несколько языков, читает в подлиннике Монтеня. Не знаю, так ли это, – весьма возможно, подчиненные иной раз заставали своего шефа в его рабочем кабинете за этим увлекательным занятием, – однако ж, на делах его благотворное влияние Монтеня как-то не сказалось.
Вообще, коли мы вернулись к Андропову, тут есть некоторая таинственность, загадка, – но и отгадка есть, и весьма простая. Он производит впечатление человека, пытающегося руководить страной самолично, не отдавая ее целиком во власть референтам; похоже, и мой вопрос, о выезде из России, он решил сам, дал указания, – однако, и два обыска у меня тоже, наверное, не прошли мимо его внимания. Не могло пройти, что Союз писателей (!) гонит 76-летнюю Лидию Чуковскую с ее дачи, где она своими малыми силами и силами почитателей-добровольцев создала музей своего отца, Корнея Чуковского; через этот музей прошли уже десятки, сотни тысяч посетителей, но кому-то она приглянулась, эта злосчастная дача, и посему владелицу и хранительницу вот уже полтора года терзают судебными повестками. Все это знать – и не вмешаться, не окрикнуть!
Право, мне эта интеллигентность что-то шибко напоминает – не вспомним ли, как товарищ Сталин проводил долгие часы за чтением и ежедневно прочитывал по 500 страниц? Потом, правда, выяснилось, что эти часы он проводил в застольях, и довольно свинских. Не хочу того же приписывать Юрию Владимiровичу, и все же сдается мне, сильно тревожит его воображение Иосиф Виссарионович. Подобно Сталину, он закрыл свою частную жизнь плотной завесой, неизвестно, женат ли он сейчас, – в свое время мы этого не знали про Сталина, связывали его имя с мифической Розой Каганович. Мы не знаем и национальности нашего правителя [уже в 1990-е гг. стало достоверно известно из еврейских СМИ, что Андропов еврей и по отцу и по матери; причем и в 1983 г. это было известно в еврейской среде – в частности сотрудники "Радио Свобода" рассказывали мне, что уже в день прихода его к власти этот слух молниеносно распространился по кабинетам радиостанции. – М.Н.] – вспомним, что грузины поражались, как мало грузинского в Джугашвили, называли его то осетином, то мингрелом (последнее, впрочем, и есть – грузин).
Немало сходства и в том, что Юрий Владимiрович тоже просматривает все фильмы, помнит имена режиссеров, писателей, художников, любит своим знанием прищегольнуть. Вот недавно вызвал к себе редактора "Правды" Афанасьева, осведомился, почему на страницах центрального органа нашей партии плоховато с литературной критикой. Афанасьев, отдать ему должное, осмелился заметить, что некому, мол, писать, перьев хороших не осталось. "Как же, – Андропов ему возразил, – я вам сейчас десяток назову". Назвал, правда, не десяток, а трех, из коих Афанасьев упомнил лишь первого, Льва Аннинского, действительно замечательное перо...
Есть в этом подражании и привлекательное – он аскетичен, Андропов, и своих сына и дочь воспитал в строгости: молодой Андропов не торопится нахватать себе постов, как Юрий Брежнев, а дочь – не прославилась похождениями, как Галина Леонидовна. Но главное сходство – не в этом, а в том, как, двигаясь к власти, он прежде собрал весь "компроматериал" на всех своих возможных противников и тем держит их в страхе... Словом, ничего нового, ни чересчур загадочного, да и сам тип интеллигентного диктатора многократно представлен в истории. Я, когда говорил об интеллигентности поколения 50-летних, имел в виду действительные, глубокие знания – в экономике, в сельском хозяйстве, в социологии, в истории, – чего наш руководитель в своих докладах, увы, не проявил.
– Как же эти перемены, большие или малые, отразились на настроении оппозиции?
– Вы знаете, наши вожди так долго не уходят от власти, что люди поневоле начинают связывать свои надежды с их смертью. Да, как ни звучит кощунственно, а кто же в этом виноват? Естественно, и демократическая оппозиция в России возлагала большие надежды, мягко скажем, на уход Брежнева, на то, что придет новый человек, которому не могли же не прискучить донельзя этот столбняк, этот летаргический сон, объявший всю страну, это затянувшееся безвременье, – и уж он-то, этот человек, неизвестный среди известных, заведет наконец остановившиеся часы, двинет время вперед, двинет историю к обновлению. Возлагались такие надежды и на Андропова; отчего-то казалось, что оппозиционное движение он душит по принуждению, по обязанности, и даже, наверное, сдерживает какие-то слишком жестокие репрессии, – об этом, кстати, и слухи распространялись из его ведомства, – а вот уж, взобравшись наверх, он проявит наконец свои настоящие человеческие свойства. Он их и проявил – к жестокому нашему разочарованию. Похоже, все было наоборот – это его сдерживали (может быть, тот же Брежнев), а теперь он дал волю и простор своему карательному азарту. Да уж, гебиста, как видно, не переделаешь. Не знаю, до каких еще высот взовьется слава Андропова, теперь вот выбранного в президенты, но памятник за удушение демократической оппозиции он заслужил несомненно. Однако ж, и нам наука – не всякое обновление власти ведет к "оттепели", бывает – и к большему похолоданию.
– Георгий Николаевич, здесь хотелось бы услышать несколько слов о правозащитном движении: в каком оно состоянии? каковы его перспективы? какие изменения намечаются в развитии оппозиционного движения вообще?
– Вы знаете, что недавно прекратила свое существование самороспуском Московская группа "Хельсинки", выбитая репрессиями и изгоном в эмиграцию до трех человек. Такая же судьба, по-видимому, ждет и группу Международной амнистии, чуть более многочисленную. Это – легальные группы, не скрывавшие ни своих целей, ни имен участников. В свое время именно эта легальность, полная открытость действий привели к разгрому и гибели свободный журнал "Поиски", который успел выпустить в России лишь 8 номеров. Но вот появляется 9-й номер и последующие, и вы видите, что журнал продолжает свое существование – правда, под другим названием, "Поиски и размышления", но близким к прежнему. И правда, вы не найдете уже на титульном листе ни адреса редколлегии, ни составляющих ее имен. Пусть-ка теперь попробует ГБ взять их "тепленькими".
Однако ж, я не думаю, что уход в подполье – единственная перспектива для оппозиционного движения. Раз возникнув, демократическое сознание, с его неизбежным стремлением к открытости, гласности, уже не может умереть. Это – как отменить закон Архимеда или всемiрного тяготения. Просто, оппозиционное движение найдет для себя иные формы.
Одно лишь гениальное изобретение Юрия Орлова – содействие власти в выполнении ее же собственных обещаний, этакая коварная шутка, за которую он так жестоко поплатился, но даже и неволей своей доказав всю преднамеренную ложь таких обещаний, – одно это изобретение таит в себе еще множество новинок. Вот возникла так называемая "Группа доверия", то есть группа людей, поставивших себе целью установить доверительные отношения между народами СССР и США, по существу ведь – борцы за мир, что против них скажешь? А между тем, эта новинка оказалась столь же коварной и – заведомо безпроигрышной, безпроигрышной при любом исходе: и в случае признания такой Группы, и в случае ее разгрома. Когда власть гонит и преследует таких людей, когда говорит им: "Вы ничего не поняли, это они должны разоружаться, а мы крепили и будем крепить наше вооружение", – она себя разоблачает куда эффектней, чем ее могла бы разоблачить вся деятельность Группы. Сама собой напрашивается "Группа содействия выполнению продовольственной программы", то есть группа, которая бы взялась исследовать, куда деваются продукты, кто ими распоряжается, кто и как наживается на дефиците, да пощупала бы закрытые распределители... Какая бы это была бомба! А в каких мегатоннах мы бы исчислили – "Содействие построению коммунизма"? Тут уже фантазия отказывается предсказать последствия...
И наконец, одновременно, параллельно этой легальности, имеющей перед собою скорей негативные цели, нежели положительную программу, остается и прежняя, испытанная перспектива оппозиционному мышлению – литература, живое слово, которое не до конца же мертвеет, пройдя сквозь сети и решетки цензуры...
– Мы подошли к вопросу, которого нельзя было обойти в разговоре с Вами. Как происшедшие перемены затронули область литературы? По советской официальной печати можно достаточно ясно заметить возросшее давление на тех писателей, которые пытались быть независимыми, на ряд журналов, где обсуждались важные нравственные и социально-политические проблемы. Как идет наступление Андропова на этом, "литературном фронте"?
– Прежде всего нужно сказать, что когда я готовился к отъезду из России, все ждали, с замиранием сердец, "идеологического" пленума ЦК, намеченного на 16-е июня. В таких случаях все притихает: в издательствах, в редакциях журналов лежат рукописи, которые должны выйти в свет уже после пленума; естественно, редакторы стараются их попридержать. Достаточно ясно было одно: главным объектом гонений становится так называемая "Русская партия" – круг людей разных профессий, не одних лишь гуманитариев, но ярче, наглядней всего представленный именно литераторами, писателями-"деревенщиками". Сами они обижаются на этот термин, и справедливо обижаются, в нем есть некое умаление их, принижение.
Вообще, в советской литературе любят подразделять писателей на отряды: эти вот – "интеллигенты", эти – "деревенщики", эти – пишут о рабочем классе, "пролетарские писатели". Делается это сознательно – во-первых, чтобы принизить ранг писателя, принизить даже в собственном его сознании: он как бы "специалист по деревне" или же "по интеллигенции", никак не по всей многослойной советской жизни. А во-вторых, такое подразделение ограничивает распространение художественного опыта на другие области, насильственно привязывает его лишь к изображаемому объекту: да, мол, коснулся автор действительно наболевшего, вскрыл кой-какие язвы, но это характерно только для деревни, даже только для северной деревни, к городу это не имеет отношения. И коренные темы нашей литературы, исследуемые многими писателями – и "деревенщиками", и "интеллигентами", – тем самым дробятся, измельчаются, не достигая ранга обобщения. "Обобщений нам не надо". Бывает, печатают рассказ, но "для проходимости" называют его – очерком. Очерк – это лишь конкретная ситуация, а рассказ – это уже обобщение.
Так вот, в последние годы выдвинулись – и громко о себе заявили – эти самые "деревенщики", точнее почвенники, часть весьма широкого движения, стремящегося к возрождению русской национальной культуры. Я думаю, национальные движения – не только неизбежность нашего века, но они имеют наилучшие шансы выстоять против яро агрессивного "пролетарского интернационализма", они в этом смысле спасительнее для мiра, нежели не всегда умеющая себя защитить демократия. Но, если мы приветствуем, если сочувствуем этим движениям в Прибалтике, в Армении, среди евреев или немцев Поволжья, то почему умолкаем, когда речь заходит о русских? Почему не допускаем для этой гигантской общности ее священного права выделиться в единую нацию, а не быть лишь составной частью "братской семьи народов"? Потому что – "шовинизм"... Применить это слово к той же Прибалтике или Армении считается дурным тоном.
Как всякая идея, противостоящая официальной протухшей идеологии, русская национальная идея и неизбежна, и спасительна. Но, разумеется, как и всякое движение, русское столь же неизбежно обрастает своим охвостьем, своими подонками и дураками, кои не преминут довести его идеи до крайностей, а крайности – всегда омерзительны и всегда компрометируют идею. Так, в среде "Русской партии" услышишь и выплески антисемитизма, и похвальбу "чистотою крови", и подразделение – в зависимости от этой "чистоты" – на "целковых", то есть целиком русских; на "полтинников", русских только наполовину; и затем уже – "четвертаков", в которых русской крови на четверть. Кажется, выше "целкового" уже и быть невозможно – нет, иной про себя так напишет в анкете: "Русский из Сибири". Это уже не знаю, как понимать, – русский вдвойне? русский в квадрате? или – русский 96-й пробы? И где тут найдется местечко для мавра Пушкина, шотландца Лермонтова, поляка Достоевского? Но вот что любопытно – кроме этой "табели о рангах" можно выследить и другую: чем яростнее "русак" хвалится своей "чистотою", тем, как правило, он – бездарнее.
Несмотря на все эти крайности и загибы, у меня предубеждения к этому движению нет. Я все-таки знаю многих людей из "Русской партии" – они не такие. И они действительно много сделали. Они хотели пробудить память России, вернуть ей ее историю, они боролись за восстановление духовных ценностей, во многом способствовали пробуждению религиозного сознания. Делали они это не всегда удачно, но делали.
И вот сейчас эта необходимая работа всячески пресекается, начинается возврат к "единственно верной идеологии". В русском движении – казалось бы, мирном, не подрывающем основ, напротив –способствующем укреплению государства, – власть углядела для себя главную опасность. Сказывают, Федорчук, побывши недолго шефом КГБ, успел дать инструктаж: "Главное – это русский национализм, диссиденты – потом, тех мы возьмем в одну ночь". Диссидентов, впрочем, тоже "не обижают". Но русская идея – действительно главная опасность, и не спроста: ведь это по существу вторая положительная программа, которая и поновее, и привлекательнее марксистско-ленинской, ну и, кроме того, это хорошая литература – Василий Белов, Борис Можаев, Владимiр Солоухин, скончавшийся недавно Федор Абрамов...
Кстати, я слушал одно выступление Солоухина в 1980 году. Тогда "Русская партия" была на взлете, выдвигала своих людей на посты, брала премии, – он мог себе позволить сказать, что 92 % культурных ценностей у нас уничтожено, и для чего уничтожено. Наверное, сейчас он бы поосторожнее говорил. Нынче – уже не та ситуация.
– Но для многих и тогда выглядело удивительно: член партии, член Союза писателей публикуется в своей стране, а в это же время за границей выходит под его именем нечто другое, неприемлемое для партийной идеологии, и власти на это как будто смотрят сквозь пальцы.
– Видите ли, тут есть одна тонкость: "неприемлемое" не столь уж касалось нынешнего руководства. Ведь Солоухин в своих рассказах о каких временах пишет? О коллективизации. Так это – "сталинские дела", это он, Сталин, допускал перегибы, оставил нам в наследство проблему колхозов, которую не знаем, как расхлебать". То есть они, сегодняшние руководители, вполне могут разделять взгляды Солоухина и сочувствовать ему. Но попробуйте их дела задеть, им самим наступить на ногу...
– Однако, в прошлогоднем постановлении ЦК КПСС о литературе были нападки на неправильное освещение коллективизации, замечен "отход от четких классовых позиций".
– Я думаю, это постановление как раз и следует считать переломным в отношении к "Русской партии", первым официальным выпадом против нее, сигналом, что терпение властей – иссякло. И цель тут преследовалась двоякая: во-первых, скомпрометировать "деревенщиков" в глазах многомиллионного читателя – они-де и не пророки, и плохо знают историю, – а во-вторых, напомнить забывчивым, что есть же марксизм-ленинизм, которого пока никто не отменил, и это "наша главная идеология", "мы за нее стоять будем всеми силами".
– Как эти угрозы или, скажем мягче, предупреждения властей были восприняты в писательских кругах?
– Ну, писательские круги – масса неоднородная, составленная, но – увы – не сплоченная, из самых разных людей. Есть и такие, кто сочувствует "Русской партии", не примыкая к ней и не разделяя всех ее идей, – договоримся, кстати, что слово "партия" употребляется здесь условно, хотя ее деятели не протестуют, когда их так называют, – а есть и откровенно злорадствующие: "ничего, пусть их поприжмут, очень уж они много места заняли у пирога". То же было и при разгроме "Нового мира" – одни горевали, другие злорадствовали: наконец всевластная наша тина засосет угасающий вулкан.
– Понятие "Русская партия", как Вы сказали, не отождествляется только с писателями-почвенниками?
– Это и писатели, и публицисты, и художники, и техническая интеллигенция. Не все идеи разделяются ими одинаково – например, "ностальгия по монархии" многим кажется смешной, – но в других пунктах они очень дружны: скажем, в проблеме охраны природы, сейчас – против новомодной идеи переброски вод северных рек на юг. Я бы сказал, "Русская партия" проросла в различные слои общества.
– И в среду военных тоже?
– Безусловно. Я знаю, что среди военных – в основном, старшего офицерства: майоров, подполковников, полковников, – есть люди смело мыслящие, которые понимают необходимость исполнения своих национальных задач, угнетены тем, что нет сейчас в России руководящей национальной идеи. Неслучайно же на процессе А. Иванова-Скуратова выяснилось, что многие его воззвания были напечатаны на машинках Генерального штаба. Значит, ему там сочувствовали.
– Насколько организована "Русская партия" как политическое движение?
– Думаю, до организации еще далеко. У нас вообще все так раздроблено, что зачастую люди, не только исповедующие, но выражающие одни и те же идеи, могут друг с другом не встречаться, – как не встречались Владимiр Солоухин и Василий Белов с Владимiром Осиповым, с Леонидом Бородиным. Мысли у них – сходные, а положение – разное. Так было и при начале Демократического движения: оно текло своим руслом, а "новомировская" либеральная линия – своим, нигде не пересекаясь, как Евклидовы параллели.
– Стоит ли это русское движение преимущественно на позиции лояльности к советской власти или же в нем представлена и оппозиционная часть?
– Нельзя сказать, что оно уж полностью лояльно. Но они имели опору в руководящем аппарате; по крайней мере, один из их очевидных высоких покровителей в свое время помог, например, Леониду Бородину, недавнему политзаключенному, прописаться в Москве. Я думаю, что в аппарате ЦК есть у них и покровители, и сочувствующие.
– И как, по Вашему мнению, этими людьми воспринят новый приговор Бородину?
– Думаю, воспринят как пощечина. Но ведь не всякий в ответ на пощечину тотчас выхватывает шпагу и протыкает обидчика. Так или иначе, до действия с их стороны не дошло. Я это знаю, поскольку сам занимался делом Бородина, просил, через посредников, Илью Глазунова замолвить за него словечко "на верхах", моя жена послала письмо Валентину Распутину, с которым Бородин когда-то вместе учился, – на ту же тему. Никто не откликнулся. Видимо, решено было с этой жертвой примириться. Я и сам попытался пройти "на верха" – вскоре после ареста Бородина позвонил в Отдел культуры ЦК Альберту Беляеву, прославленному уже "хозяину советской литературы". Это был враг моего романа "Три минуты молчания", из-за него книгу семь лет не издавали, но я спрятал гордость в карман, позвонил, попросил принять меня по литературным делам. По телефону я не сказал, по каким именно делам, – его, поди, тоже прослушивают, – я хотел с глазу на глаз убедить его вмешаться в дело Бородина, пока еще можно было вмешаться. Все-таки речь идет о писателе, кому же, как не Отделу культуры ЦК партии, "руководящей и направляющей силы", постараться найти для него иной вариант, ну хоть высылку за рубеж. Думалось, русское сердце Альберта Андреича все-таки дрогнет...
Начальство, естественно, очень удивилось моему звонку, – примерно как если б я позвонил из "Посева", – затем попросило две недели на размышление, под предлогом срочного отъезда. Ну, это понятно, начальству нельзя не знать, с чем к нему придут, нужно сначала разведать. Я в общем не скрывал, что буду просить за Бородина, мы об этом говорили по телефону с Беллой Ахмадулиной, которая тоже попросилась на прием в ЦК, только в Отдел пропаганды, к Тяжельникову. "Подслушка", разумеется, сработала. И когда через две недели я позвонил Беляеву, напомнил о своем деле, – о котором еще ни слова не было сказано, – то услышал в ответ: "Встречаться нам незачем и говорить не о чем". С Ахмадулиной обошлись повежливей – оттягивали встречу, покуда Тяжельников не слетел. Так что и "на верхах" за Бородина не вступились.
– Как Вы думаете, почему у властей такой дифференцированный подход к различным авторам, чьи произведения печатаются за границей? Например, из авторов, чьи произведения вышли в издательстве "Посев", – Владимiр Солоухин и Булат Окуджава сохранили свой официальный статус, Соснору пока не трогают, Вас – вынудили уехать из России, Крахмальниковой дали год плюс пять, а Бородину – чудовищный срок лишения свободы: десять лет лагерей особого режима и пять лет ссылки!
– Вспомним безсмертный вопрос судьи Савельевой, заданный Иосифу Бродскому: "А кто Вам сказал, что Вы – поэт?" Сказать это, то есть удостоверить Ваш талант, полномочен только Союз писателей, который принимает Вас по рекомендациям старших коллег, выдает Вам членский билет. Мой талант был удостоверен билетом № 1471, и хотя я из этой организации вышел через 16 лет, в сознании властей я все-таки – писатель, точнее – "бывший писатель". А Бородин – никогда и не был писателем, ему же этого не сказали!
Это – резкая градация, а есть еще и по степени известности: учитывается, переводят ли автора на другие языки, в скольких странах и какими тиражами, какой ожидается шум на Западе, вмешаются ли государственные деятели и т. п. Ну, и наконец, выбирается совсем беззащитная жертва, по которой можно так ударить, чтоб другим страшно стало. Бородин для советской системы уже никакой опасности не представлял – больной человек, давно отошедший от общественной деятельности, целиком отдавшийся литературе, истории. Но, в силу своей беззащитности, он оказался на редкость удобен, чтобы на нем отыграться, отомстить всем, до кого почему-либо руки еще не дошли. К тому же, и формальные обстоятельства сложились весьма удачно для карающей руки и трагично – для Бородина. Ведь он – "рецидивист", – шесть лет отсидевший по делу ВСХСОН, и срок судимости у него не кончился. Точнее сказать, давно бы кончился, но Бородин сам его "продлил" в 1978 году – отказавшись давать показания на Александра Гинзбурга. Злопамятная власть Бородину этого не простила... Так все сошлось, чтоб этот талантливый русский писатель был обречен на заклание.
– В своих интервью корреспондентам здесь, на Западе, вы не раз говорили о Бородине. В чем Вы видите наиболее характерные черты Леонида Бородина – писателя и человека? Расскажите, пожалуйста, о Вашем с ним общении.
– В Леониде Бородине я вижу удивительное единство человека и писателя, благородного человека и честного, безкомпромиссного писателя. Бывает часто, что писатель непохож на свои книги, говоришь с ним – как будто с другим человеком, не с тем, кого читал. В Бородине я сразу узнал автора его книг – романтичного, простодушного и в то же время пытливого и твердого в своих убеждениях. Он даже гебистам сумел внушить уважение к себе – что, впрочем, не помешало им, а может быть, и сподобило отвалить ему "на всю катушку". Сильного противника – не жалеют! Он, и правда, способен внушить к себе уважение буквально с первого взгляда. Впервые мы с ним повстречались в Калуге, на процессе А. Гинзбурга. Там много всякого народа толклось на пятачке, перед зданием суда, но вот прорезалось нечто необычное – интересное, волевое лицо, этакий капитан дальнего плавания, во всем облике что-то капитанское. Когда такой на мостике стоит – можно в кубрике спать спокойно, ничего с кораблем не случится. Я о нем достаточно был наслышан: "шовинист махровый", "антисемит". Когда сблизились, выяснилось – ничего подобного, столь безнадежно поверхностным этот человек быть не может, это очень серьезный, глубокий человек, с обширными знаниями в истории, в социологии. Помнится, говорили с ним о Второй мiровой войне, о ее последствиях для России, – оказалось, он бездну мемуаров перечитал, и наших, и немецких генералов. В более отдаленные времена, в XIX век, я уже не решался пускаться – там наш диалог прекращался, оставался только его монолог.
Сблизились мы после обыска у меня 5 февраля прошлого года. Он с женой Ларисой пришли нас проведать, выразить сочувствие, принесли апельсины – уж не знаю, на какие деньги купленные. Разумеется, это нас тронуло, особенно когда четверо наших друзей, самых закадычных, из нашей жизни напрочь исчезли. С первого посещения Бородина мы каждые день-два встречались, помногу разговаривали. Он тянулся к писателям, хотел войти в этот круг, хотел печататься в советской литературе, хотя бы под псевдонимом. Белла Ахмадулина прочла его повесть "Год чуда и печали'' – по ее мнению, это вполне могло появиться в "официальной" печати. Но уж такая судьба у этого человека... Он сам о себе рассказывал горько-иронически: как ехали в автобусе и налетели на столб, брызнули стекла – так не в кого-нибудь они брызнули, а именно в Бородина.
Хотя он вел себя твердо, какая-то беззащитность жертвы в нем чувствовалась. Перед самым арестом, видя за собой плотную слежку, он говорил обреченно, что три года лагеря еще выдержит, а больше, пожалуй, нет. А ведь его писательская биография, по существу, только началась. Он из тех, кто растет от книги к книге. Это очень важное свойство. И еще – он не строил себе иллюзий на счет своей гениальности, охотно выслушивал критику, даже чересчур податливо соглашался что-то поправить, изменить. Видимо – от "святого недовольства" собою. Жизненный опыт Бородина достаточно богат, ему есть что сказать, больше, чем иным именитым писателям, из которых делают "генералов".
– Вы были также хорошо знакомы и с Зоей Крахмальниковой?
– Да, еще с 1956 года. Я тогда приехал в Москву, молодой и полный надежд – делегатом от ленинградской секции критиков. А она была от московской секции. Мне помнилась ее незабываемая фамилия и большая статья в "Литературной газете", очень интересная, отрывок из дипломной работы. "Литгазета" представляла выпускницу Литинститута, молодого многообещающего критика. Вскоре увидел я этого многообещающего критика – прелестную, красивую женщину, весьма остроумную. В мужской компании она была на равных с самыми серьезными собеседниками – с Марком Щегловым, с Кардиным, с Дорошем. В том же году я стал работать в "Новом мире", и она была среди лучших наших рецензентов. Ну, а кроме того, голубоглазая наша "мадонна Мурильо" была музой весьма прославленных поэтов, ей посвящали стихи и песни. Надеюсь, в будущих сборниках авторы не снимут своих посвящений...
После разгрома "Нового мира" в 1970 году мы все разбрелись, нас называли – "обломки кораблекрушения", и кое-кто подбирал эти "обломки" в свои журналы, меня даже Вадим Кожевников зазывал в „Знамя", – хотя, разумеется, ничего путного из этого альянса выйти не могло. А Зоя Крахмальникова и ее муж Феликс Светов, один из ведущих критиков "Нового мира" во времена Твардовского, они совсем оказались за бортом советской литературы, перебивались случайными заработками, печатать их перестали. Через какое-то время я узнал, что они себя посвятили вере. Мне казалось – у них это модное поветрие, но встретившись с Зоей, увидел: нет, тут не мода, тут совсем другое, совсем другой человек передо мной предстал, изнутри светящийся. И сколько же она успела прочесть, как глубоко проникла в учение Христа! Истинно, она в сборнике "Надежда" нашла себя, свое призвание, служение Богу и мiру.
Когда говорят, что приговор у нее "сравнительно мягкий" – год тюрьмы и пять лет ссылки, – забывают, что у нее еще и "Надежда" отнята. Забывают, что это еще и удар по ее мужу, который должен с нею эту ссылку разделить, то есть отправиться под надзор местных властей, имея предупреждение Прокуратуры СССР – чтоб прекратил свою деятельность. Какую деятельность? Книги? Общение со служителями Церкви? "Вы сами знаете", – как они говорят. Наконец, без Зои трудно придется всей семье, дочери ее с маленьким внуком, которому еще и года нет. На Зое все держалось, она очень сильная натура – такой она себя показала и на следствии, и на суде. Если Бородин молчал и к своим судьям и охранникам относился с презрением, то Зоя себя выказала истинной христианкой, заявила, что молится за своих гонителей. Судья ее прервал: "Обращайтесь к суду". Она ответила: "А я к вам и обращаюсь". Ее арестовали больную, в тюрьме она довольно-таки ослабела на скудном пайке, без воздуха, но силой духа смогла все это преодолеть; не услышали от нее ни слова жалобы и – ни слова раскаяния.
– А какого рода неприятности были у других писателей, чьи произведения публиковались на Западе? Выделяет ли КГБ особо авторов "Посева" из тех, кто печатается в западных издательствах?
– Неприятности бывают у всех, независимо от издательства. Книга Фазиля Искандера вышла в "Ардисе", а жизнь у него после этого – не скажешь, что приятная. Просто, "Ардис" или "ИМКА-Пресс" – это какие-то неопределенные "силы реакции", а вот "Посев" считается издательством НТС, то есть весьма конкретной антисоветской, антикоммунистической организации, и тут автору можно приклеить – автоматически – сотрудничество с нею. Ну, а набор неприятностей, в общем, один и тот же. Скажем, Ваша книга, уже одобренная, вдруг вылетает из плана издания или передвигается на следующий год. Расторгается договор на киностудии или в театре, или – как у Войновича это было, когда первая часть "Чонкина" вышла в "Гранях", – снимают с репертуара уже давно идущую пьесу. Можно лишить писателя дополнительного заработка – "внутреннего рецензирования" и т.п., а ведь на одни гонорары он жить не может, это советская легенда, что только на Западе писатель живет не единым литературным трудом, а вынужден где-то работать, служить.
Бывают неприятности иного рода. Например, Семен Липкин и Инна Лиснянская, его жена, люди пожилые и больные, исключены из Литфонда и, значит, не могут пользоваться его поликлиникой, хотя Липкин – ветеран войны и его право на лучшую медицинскую помощь записано в законе. Более того, Литфонд вообще не имеет отношения к Союзу писателей, это отдельная организация, она создана еще в прошлом веке по замыслу Пушкина для материальной помощи литераторам. Теперь это богатейшая в стране организация, которая дает возможность писателю отдыхать и работать в домах творчества, предоставляет ему ссуды, обезпечивает более сносным, чем в других поликлиниках, медицинским обслуживанием. Чем же эти двое провинились – именно перед этой организацией? За что их лишили – не академических званий, а сугубо материальных благ? А вот – они печатаются в "Ардисе", в "Континенте", участвовали в небезызвестном "Метрополе", наконец – вышли из Союза писателей СССР, из протеста против преследования молодых авторов. А всех исключенных или добровольно покинувших добровольное писательское содружество, из Литфонда исключают автоматически...
Наконец, обыски. Эту меру применили ко вполне официальным писателям В. Кожину и С. Семанову – предъявили ордер, по делу А. Иванова-Скуратова, и предложили выдать запрещенную литературу, книги Бородина в том числе, что они и сделали. А не то – последовал бы унизительный обыск. Ну, а что касается "отщепенцев", тут прейскурант большой и хорошо разработанный: отключение телефона, письма с угрозами Вашей жизни или такие веселые пакости: помещают в газете от Вашего имени объявление, что Вы в связи с выездом за границу срочно продаете квартиру – и к Вам в дверь звонят по двадцать раз на дню. Или вы получаете вызов в Израиль, которого вы ни у кого не просили, и почему-то все соседи об этом знают. Кто-то эти вызовы ждет, но ему они не доставляются, а нам их дважды, очень любезно, приносила почта.
– Последние годы Вам и Вашей семье пришлось жить в постоянной осаде со стороны КГБ. Ваш рассказ "Не обращайте вниманья, маэстро" в какой-то степени документален?
– Да, в нем я описал весь набор, который к нам применялся. Собственно говоря, самим названием я обратился к себе, советовал – или приказывал – не обращать внимания. Были и слежка, и отключение телефона, и пресечение переписки, и угрозы, и в бензобак моего "Запорожца" заливали сахарный сироп, и вентили на шинах откручивали. Садясь за руль, я всякий раз должен был проверять, не отвинчены ли гайки на колесах. Но я старался внушить себе и жене, что на все это нам нельзя обращать внимание. Мы сами себе выбрали этот путь – не ждали же мы, что нас немедленно пригласят в депутаты Верховного Совета. Значит, надо терпеть. По крайней мере – пока они не переступают порога нашей квартиры, не лезут в стол, не отбирают рукописи, архив, переписку.
Словом, до последнего, 1982 года, жить еще можно было. Но когда Андропов явно двинулся в генсеки, наши славные чекисты обнаглели – и я их увидел у себя в гостях. После этого наша жизнь в России утратила смысл – в таких условиях невозможно работать, когда является мурло, читает написанное тобою и размышляет: взять или не взять. Я попытался им ответить "ударом шпаги" – вот этим рассказом "Маэстро", – но тут они совершенно озверели: вломились во второй раз и забрали пишущие машинки.
И что с них возьмешь? Они – как злые дети, не понимают всей мерзости своих поступков, не понимают даже их опасности для самих себя. Со следователем Губинским, уже после протокола, мы "дружески" побеседовали, и я спросил у него: "Ну, что вам даст этот ультиматум, который вы мне предъявляете, – чтоб я признал свою деятельность антисоветской и покаялся, а иначе подвергнусь уголовному преследованию, – что вам это даст? Вот уже сделал заявление Госдепартамент США, завтра еще кто-нибудь выступит. Вы думаете – Запад пошумит-пошумит и перестанет. А он пошумит-пошумит, да глядишь, выберет другого президента, не такого для нас приятного, или другого канцлера – потверже характером, а это уже – к ракетам поближе, к "першингам" и "томагавкам". Ему даже смешно стало: "Подумаешь, из-за Владимова станут ракеты устанавливать!" Я говорю: "Не из-за Владимова, не из-за Бородина, не из-за Крахмальниковой, а – из-за Губинского. Вы же понимаете, как вас не любят, не обманываетесь на этот счет?" – "А мы не девочки, чтоб нас любили".
Хоть она и записывается, наша беседа, но все же она – "дружеская", и я ему "по-дружески" говорю: "Вас ненавидят и боятся, и всеми этими процессами – Бородина, Крахмальниковой, обысками у меня и моих друзей – вы только облегчаете Рейгану установку ракет в Западной Европе; я бы на его месте медаль вам повесил на грудь". Не понимает. Не видит связи, логики. Пожалуй, это особая раса людей, с другим мышлением, с непостижимым для нас сознанием своей правоты. И переубедить их – человеческим словом, естественно, а не другими средствами, – невозможно.
– Обладают ли эти люди реальной властью, управляется ли страна уже только этими людьми?
– Пока что происходит именно так. И власть их все больше распространяется. Армия и милиция прорастают гебистами, Андропов намерен внедрить туда до 30 % своих офицеров. Вообще, проблема внедрения в смежные силы их чрезвычайно волнует, поскольку они понимают, что там их действительно ненавидят и боятся. Интересно, что мой рассказ "Маэстро" разбирался на коллегии КГБ – не с точки зрения, есть там антисоветчина или идеи НТС, а в плане чисто производственном: вот видите, вражда между КГБ и милицией стала уже достоянием литературы; этот Владимов, он хоть и гнусный отщепенец, но все-таки реалист, не мешает иной раз и к вражескому голосу прислушаться. Она действительно существует, и давно, вражда между ГБ и милицией, между ГБ и армией, но с внедрением туда гебистов она, естественно, ослабляется.
Особенно это тревожно в отношении армии, а ведь она могла бы стать реальной силой обновления России. Я, знаете, не очень верю в повсеместное дружное движение народа, нужно рассчитывать на то, что есть. А есть реально три силы, которые сейчас – после смерти Брежнева и нарушения равновесия – могут захватить власть в стране: партия, КГБ и армия. Предпочтительнее, конечно, армия – она не нуждается в идеологии и не нуждается в стряпанье всевозможных "дел", она имеет свою национальную благородную задачу: защиту отечества в бою.
И поскольку там все-таки есть мыслящие офицеры, не исключается такой "португальский" вариант, когда движение вооруженных сил, во главе с генералом или высшим офицером, обезпечивает возможность наладить парламентскую жизнь, демократию.
– Это, конечно, была бы уже другая армия, не инструмент внешней экспансии, каким она сегодня служит правящему классу.
– Да, сегодня служит. Но на ней это тоже отражается, этот Афганистан, эта идиотская война. Она и военных – да прежде всего военных – заставляет кое о чем задуматься. В России после неудачных войн раньше случались потрясения, порывы к либерализации. А война в Афганистане – явная политическая и военная неудача.
– Вернемся еще раз к литературе. Думается, нашим читателям будет интересно наконец-то узнать историю появления "Верного Руслана", который, как известно, несколько лет ходил в Самиздате и приписывался Солженицыну.
– "Руслан" писался трижды. В первый раз – в 1963 году, когда я увидел, что не только ворота лагерей пооткрывались, но открылись ворота для лагерной темы, и в них протиснулся "Иван Денисович". К слову сказать, для меня эта повесть не была сенсацией, еще в 1956–57 годах к нам в отдел прозы "Нового мира" приносил свои лагерные очерки Алексей Костерин, приходил с "Колымскими рассказами" Варлам Тихонович Шаламов, мы читали, ужасались и восхищались, – но что могли тогда поделать? Самый революционный скачок, какой мы могли себе позволить, – "Не хлебом единым" Дудинцева. И то имели кучу неприятностей, в результате которых главный редактор Симонов должен был уйти.
Между тем, по лагерной теме мне и самому хотелось высказаться, я с нею достаточно столкнулся, когда моя мать была репрессирована и я навещал ее в лагере под Ленинградом, затем слушал ее рассказы. Сам я жил тогда под страхом ареста, против меня тоже готовилось дело, но смерть Сталина его пресекла (когда-нибудь я про это напишу отдельно). Однако, в духе доброй старой русской традиции, мне нужно было найти героя, найти фигуру, которая бы в себе несла всю философию вещи. У ГУЛага были жертвы, были палачи, но кто же истинный его герой, верующий в справедливость, в святость этого чудовищного предприятия? Не Абакумов же с Берией; эти циники ведали, что творят, и никакая философия за ними не стояла.
Но вот однажды очеркист Н. Мельников, автор "Нового мира", приехал из Темиртау, где прежде был лагерь, и рассказал, между прочим, о несчастных собаках, оставленных на произвол судьбы, – таких тощих, что смотрятся только в профиль, поскольку ни от кого не берут еды и даже с земли ничего съестного не подбирают; а когда идет какая-нибудь колонна, демонстрация, они ее сопровождают и всех выходящих из строя загоняют обратно. И я понял – вот он, мой герой!
Довольно быстро я написал рассказ страниц на шестьдесят, в духе веселой сатиры на сталинского вохровца, который все еще служит "в душе" с собачьей верностью, снес этот рассказ в "Новый мир", показал Твардовскому. Решили было печатать, но при этом Александр Трифонович высказал мне и свое неудовольствие. То есть, он вполне готов был этот рассказ "тиснуть", как он выразился, но, по его мнению, автор слишком увлекся сатирой и сделал из собаки полицейское дерьмо, тогда как тут чувствуется трагедия, чувствуются большие, но – увы! – не раскрытые возможности сюжета. Короче, я эту собаку, ввиду излишнего антропоморфизма, "не разыграл", и, может быть, стоило бы еще подумать над вещью, "особачить" ее.
Скрепя сердце, я рукопись забрал, совершенно не представляя себе, как ее разыграть и особачить, а покуда она лежала в редакции, машинистки ее распечатали и пустили гулять в Самиздате, только отрезали имя автора, чтобы не подводить его. Какое-то время приписывали рассказ Солженицыну, но вскоре эта история собаки стала изустной легендой, бродячим сюжетом, на который, как мне известно, написали свои варианты двенадцать человек, в том числе Александр Яшин. Я, стало быть, оказался тринадцатым, кто за этот сюжет взялся и, смею надеяться, больше других преуспел. Это, между прочим, доказывает, что заимствовать чужие сюжеты – безплодно. (Да, Пушкин дарил сюжеты Гоголю, но такие, которые ему самому были не нужны, а вот Гоголю, на его взгляд, они приходились впору.)
Но вот, спустя года полтора, я эту вещь расширил, разыграл, как мог, однако за это время сняли Хрущева и лагерную тему закрыли напрочь, "новомирцам" осталось только руками развести, когда я это принес. И вот любопытно – второй вариант, близкий к тому, как эта повесть выглядит сейчас, в Самиздате уже не разошелся, "рынок" был забит первым. Опять я отложил рукопись – теперь уж в самый дальний угол стола, без надежды когда-нибудь к ней вернуться.
Однако – вернулся. В начале 1970-х годов у меня возникла переписка с одним из работников "Посева", возникла случайно и на случайную тему, я какую-то справку заказывал в Немецкой библиотеке во Франкфурте. Когда выяснилось, что я переписываюсь с "Посевом", я к этому отнесся – не скажу, что безразлично, но спокойно, поскольку состояние духа было безнадежное после разгрома "Нового мира" и когда уже кое-кто из моих друзей выехал в эмиграцию. Спокойно я встретил и предложение опубликовать "Руслана", однако решил все же перечитать – что же я такое написал в 1965 году? Годы прошли, и я имел претензии к своему тексту, поэтому переписал его с начала до конца, а дату намеренно поставил прежнюю, – не в целях безопасности, а чтобы себя самого вернуть в то настроение, которое нами тогда, в 1963–65 годах, владело. С иным настроением над этой вещью работать было нельзя, ведь у меня описывается, что лагеря закрываются, что наступил конец страшной эпохи, – а она продолжается, опять набирает силу...
Так получился третий и последний вариант "Руслана", который и вышел в 1975 году в "Гранях" и одновременно книгой в "Посеве".
– Как к этому отнеслось руководство Союза писателей?
– Публикация на Западе, как я уже говорил, не проходит для советского писателя без последствий. Его вызывают на беседу, от него хотят услышать, что он утратил контроль над рукописью и не знает, как она попала в "Посев" или в "ИМКА-Пресс", а когда он эти желанные слова произносит, ему предлагают: "Вот и напишите об этом в "Литературную газету", дайте достойный отпор этим бешеным собакам..."
Не стану упоминать, кто из моих знакомцев на это пошел, хотя доподлинно знаю – иголки им под ногти не загоняли. Однако ж, у меня последствия были другие, прямо противоположные. Каяться мне не предлагали – может быть, знали, что я на это не пойду, а может быть, хватило ума сообразить, что ведь у меня ничего нельзя отнять – ни заграничных поездок, ни пьесу выбросить из репертуара, ни роман из плана издания – поскольку его и так уже семь лет не издавали. Мне, напротив, предложили... срочно его издать. И цену назначили небольшую и вполне пристойную – интервью в "Литературной газете". Вы, говорят, попросту объявитесь советскому читателю, что Вы живы, не покинули страну и не намерены покидать, выскажите свои мысли; одним словом, вернитесь в советскую литературу. Называлось это, правда, не интервью, а "Диалог в прозе" ("Литгазета" от 18 февраля 1976 года), но в сущности я не задал моему собеседнику, Феликсу Кузнецову, ни одного вопроса, все он задавал и мои ответы сразу переводил на добрый советский жаргон.
Чем объяснить такое снисхождение? Я думаю, просто время сложилось благоприятно для меня, очень ненадолго, всего на год, когда во главе Московской писательской организации стал Сергей Сергеевич Смирнов, автор книги о Брестской крепости, – наверное, последний рыцарь, которому было не наплевать на советскую литературу. Он сам был из "новомирцев", работал с Твардовским в первый его срок, и прославился тем, что разыскал и вытащил многих героев Бреста из лагерей и ссылки, а еще тем, что председательствовал на том памятном собрании, когда исключали Пастернака. В то время, о котором я говорю, он предчувствовал близкую смерть, болел раком легких и, наверно, искал какого-то очищения.
У меня с ним состоялась беседа в отдельном кабинете ресторана ЦДЛ; мы выпили, и он заговорил о том, как он сожалеет, что был участником того позорного судилища над Пастернаком; и что мы сами вытравили из нашей литературы Солженицына, загнали его в угол, отдали Западу, а могли бы как-то его адаптировать; что мы и Твардовского погубили, отняв у него журнал, и самый журнал превратили в нечто ординарное, безличное; да и теперь никак не образумимся, травим академика Сахарова, вместо того чтоб прислушаться к его голосу, дискутировать с ним, если не согласны.
О "Руслане" не было ни слова (его вообще в разговорах со мной никогда не упоминали, так что было не совсем понятно, откуда мне надлежало "вернуться в советскую литературу"), а только о "Трех минутах молчания", что их надо издавать и немедленно. Он на что-то надеялся, говорил, что пробьет не меньше десятка неизданных книг – Аксенова, Гладилина и других "молодых", – потребует от ЦК полномочий на проведение "доброго курса". И впрямь, чем-то обнадеживающим повеяло: вдруг тот самый Беляев из Отдела культуры ЦК, который травил мою книгу и требовал от автора коренной переработки, завертелся и стал нажимать на директора "Современника", чтоб побыстрее, побыстрее выпускал. Но... все доброе – случайно у нас и ненадолго. Волею судеб это интервью в "Литгазете", на которое я согласился по просьбе Смирнова, оказалось моим последним выступлением в советской литературе, да книга еще успела выскочить, злосчастные "Три минуты", о которых уже ни строчки в печати не появилось. Смирнов умер, пришли другие люди, с которыми до того тошно стало, что я поспешил уйти...
– Как известно, в советском издании "Трех минут молчания" цензурой были сделаны купюры. В предисловии к посевскому изданию 1982 года Вы пишете: "Версия, в полной мере авторская, предстает русскому читателю лишь здесь, под этой обложкой". Что было выброшено из Вашей книги цензорами?
– Да пожалуй, главное, стержневое, то, из-за чего люди страдают, мечутся, набивают себе шишки на лбу, пускаются в плаванье на поиски приключений, а именно: размышления о себе, о смысле жизни, о предназначении человека на Земле, о связи поколений, ну и совсем крамольное – о прошлом нашей страны, о ее настоящем и будущем. То есть, всякий раз, когда проявляется какая-то духовность, какой-то пусть не взлет, но проблеск самостоятельной, выстраданной мысли, тут цензорский карандаш немедленно взлетает и порхает над вашим текстом. Ведь это все, по их терминологии, есть гнилое "богоискательство" и подлежит искоренению.
А что не подлежит? Разговоры на производственные темы, соображения бытового порядка, воспоминания о любовных похождениях, ну и – в скромных, конечно, пределах – выпивка. Так ваша книга намеренно обедняется, приземляется, а потом вам критика хорошенько всыпает за "обеднение духовной жизни героев", за "приземленность их устремлений и помыслов". Я думаю, чем глубже наша литература вникает в духовный мiр человека, чем больше стремится раздвинуть рамки дозволенного в идеологии, тем острее у нее конфликт назревает с цензурой. Кто кого – время покажет.
– Есть ли у Вас неопубликованные произведения? Над чем Вы собираетесь работать сейчас, после Вашего приезда на Запад?
– У меня в разной степени готовности – от замысла до рукописи – четыре произведения. Ближе всего к завершению повесть (или небольшой роман?) "Генерал и его армия", из истории Отечественной войны. Я в молодости делал литературную запись мемуаров двух генералов, которые наговорили мне раз в десять больше того, что можно было печатать. Рассказали и этот сюжет, историю одного командарма, в которой знатоки обнаружат контуры знакомой операции – освобождения Киева в 1943 году.
История эта тем меня заинтриговала, что тут можно кое-что сказать, чего еще не сказано о войне – и наверно, нескоро еще будет сказано. Ведь у нас война – это "святое". Уже на все, кажется, махнули рукою в нашем славном прошлое, коллективизацию можно критиковать умеренно, беззакония и репрессии при "культе личности", а вот война – эти четыре года – такой период, который не тронь, на нем молодежь воспитывается, на нем и старшему поколению внушается, что это лучшее время было у советского народа, когда он почувствовал себя единым народом, поднялся "как один человек". Возьмите эти ежегодные встречи ветеранов, которые у нас так поощряются. В сущности, зрелище страшное, людей так жизнь поломала, что они хоть с кем-нибудь ищут увидеться из какой-нибудь своей 122-ой дивизии, с кем тогда, быть может, и словом не перемолвились. А теперь он дорог – потому что единственный близкий, больше никого вокруг. Этими встречами, банкетами, песнями выжимают слезы из людей, телепередачу придумали "От всего сердца" – и не хочешь, а заплачешь, потому что, и впрямь, трогательно. Но попробуй тронь, попробуй копнуть поглубже – и тут маршалы восстают, и герои, и писатели-фронтовики.
Не хочу сказать, что нет книг о войне настоящих, правдивых. Но изображается только война солдатская и война офицерская. Это понятно, лучшие книги о войне писались окопниками, которые тогда были в чине лейтенантов, едва ли выше. А вот не менее интересна – но куда более закрыта – война генеральская. Что же происходило там, на верхах, где планировались операции? Какие были интриги, подсиживания друг друга, борьба за свой кусок славы, за звезду на погоне и на груди, вплоть до смертоубийства. Вот такой клубок мне удалось нащупать в этой киевской операции. И еще – небольшая повесть, по теме примыкающая к "Маэстро", еще один "удар шпаги", который в России не успел нанести. Но такие уколы должны быть неожиданными, поэтому воздержусь рассказывать.
– Большое спасибо, Георгий Николаевич, за это интервью. Мы думаем, что наши читатели, внимательно следившие по Вашим открытым письмам и другим материалам в нашем журнале за Вашим противоборством с КГБ, так же, как и мы, рады, что Вы наконец сможете работать в спокойной обстановке. Будем ждать выхода из печати Ваших новых книг.
Интервью взял М.В. Назаров.
Опубликовано (с правкой Г.Н. Владимова) в журнале "Посев" (Франкфурт-на-Майне. 1983. № 7. С. 22-29 и № 8. С. 37-43)
Есть пословица: лучше поздно, чем никогда. - Она, как нельзя более точно, описывает мое отношение к опубликованному интервью.
- Поздно? - Безусловно!
- Лучше? - Кому? Ведь не Георгию же Николаевичу? - Да, лучше. Мне. За текстами "Руслана", "Генерала" угадывался образ автора. Благодаря интервью он стал для меня четче. Я горд тем, что принадлежу к его народу.
"Руслана" мне довелось прочитать находясь в зоне ,конце 90г.не помню в каком журнале.Но впечатление от него осталось очень сильное-до настоящего времени.О нем ,через много лет,я рассказывал своим немногочысленым друзьям ,как о произведении редком и ценном,не только в плане литературном и художественном,но и как о произведении ,которое меня обогатило в душевном и духовном плане.Автора я забыл,так как у меня всегда была плохая память на имена,а вот впечатление осталось навсегда .Светлая память этому Человеку.И только сегодня я прочитал о его творчестве и жизни-Достойная Жизнь!
Дык, ребята, а Владимов-то по матери, расстрелянной нацистами в Харькове, - еврей!
Как же там с "кошерностью", "страхом иудейским" и т.п.
А может, все таки, лучше помнить еще одного некогда ортодоксального иудея - Св. Апостола Павла, сказавшего: "Несть ни еллина, ни иудея, а везде и всюду - Христос!!!"
Ваш комментарий удален из-за недопустимых выражений. Если Вы способны высказать свое несогласие приличным языком - можете попробовать еще раз. Но прежде просим Вас ознакомиться со статистикой: https://rusidea.org/32030