Причиной моего ухода на Запад (с женой и сыном) стал не столько конфликт с "надзирателями" (из-за моих знакомств с иностранцами и из-за побега коллеги); и не только давление КГБ, которое назойливо требовало сотрудничества, на которое я пойти не мог (взяв с меня перед выездом требовавшуюся подписку о "помощи органам", они фактически предопределили разрыв, происшедший в дальнейшем).
Основная причина побега была в существовании самого Запада. Он притягивал меня как таинственная "другая сторона луны", о которой простой смертный мог тогда лишь знать, что она есть и что ее никогда нельзя увидеть. Пришельцы оттуда – свободнорожденные, раскованные интуристы – казались чудом с сияющей аурой небожителей...
Эта невозможность воспринималась как вызов. Это она манила посмотреть на "край карты", куда я поехал работать после техникума (о. Диксон, мыс Челюскин). Это она привела меня в московский Инъяз: знание языков позволяло мысленно проникнуть "за границу" - в "потусторонние" печатные издания, услышать чужестранные голоса. Впрочем, и свои: "Доктора Живаго" впервые довелось прочесть по-немецки во время семестра в ГДР...
Каждый из этих моментов можно назвать точкой обратного счета перед стартом, шагом к эмиграции. Начало было, пожалуй, в 1968 г., когда американцы впервые облетели Луну – и в какой-то советской газете об этом появилось лишь несколько строк на последних страницах... Этот поразительный контраст – между громадностью события и вымученными петитными строчками – стал для меня откровением сущности власти, ее самопризнанием, что она борется не только против человеческой свободы, но и против существующей реальности, против самого бытия. Я остро почувствовал, что от меня скрывают истину о самом устройстве міра, совершают онтологическую подмену его смысла. Примириться с этим я не мог.
Но помимо "исследовательской" цели – преодолеть запретную черту, очерченную на карте красной линией, пробиться в иное измерение – здесь была еще одна, не менее увлекательная: победить невидимую Машину, которая старалась сделать из меня винтик, задействовать в своем механизме, регламентируя всю мою жизнь, предписывая, что мне положено и что не положено знать, где положено жить, какую носить одежду, прическу... Цель освобождения была возбуждающе заманчива, она ощущалась как главное испытание, на что ты вообще способен. Ставкой и наградой здесь была сама жизнь – даруемая нам один раз, и разве можно ее безсмысленно приносить в жертву Машине?..
Никто мне не встретился, кто мог бы сказать: ты, допустим, освободишься, а как же твой народ? Впрочем, вряд ли я бы тогда к этому прислушался, поскольку народ в моих глазах виделся несущим транспаранты и портреты вождей на демонстрациях... А те московские диссидентские круги, которые мне довелось увидеть, не произвели серьезного впечатления из-за своей богемности; они были, в сущности, порождением все того же Запада, куда они, как и я, обращали все взоры, на который молились и которому подражали – но меня эта самодельная копия не устраивала: мне важно было видеть оригинал.
Кульминационной точкой переживания этой цели были три месяца в Алжире, из них месяц на нелегальном положении – в бегах, почти без денег, без связей, к тому же нас искала жандармерия, "отвлекаясь" от которой мы бродили по руинам городов древнеримской империи... Я проникал в порты, говорил с моряками, летчиками – ибо покинуть Алжир легально гражданину СССР было невозможно...
Еще накануне Алжира, из общения с верующим другом, появилось сомнение: стоит ли так круто ломать свою судьбу. В Алжире, у порога в другой мір, стало еще яснее, что предстоявший выбор – родина или свобода – связан не только с приобретением, но и с потерей: что бы ни выбрал – всегда будет не хватать того, чего не избрал. Я полагал, что за два года в Алжире (срок моего контракта) все обдумаю и приму решение. Но его пришлось принимать за два часа: бежать или не бежать (и значит уже никогда не попасть за границу...) – ибо, из-за упомянутого конфликта, нас должны были отослать в СССР.
Поэтому буквально в последнюю минуту родился наивный способ совместить несовместимое: мы оставили записку, что «просто решили съездить в Европу», в «ознакомительное путешествие», после чего вернемся, ибо «жить на родине такое же неотъемлемое право человека, как и право увидеть мір» (как раз тогда это было провозглашено в Хельсинки). Четыре-пять лет лагеря по возвращении казались вполне приемлемой ценой за это.
С этой минуты пошло время отсчета перед стартом, когда его уже нельзя отменить; даже если нет уверенности в благополучном выходе на орбиту. Уверенности не было никакой, но питательной энергией действий был все тот же азарт противоборства с Машиной. Оставалось только сосредоточиться на техническом овладении ситуацией, что занимало весь день, и только по ночам в гостиницах пытаться осмыслить происходящее, даже немножко ему удивляясь... Это балансирование в течение месяца на грани двух, даже трех міров, на древней средиземноморской земле, впервые дало ощущение человечества в его экзистенциальной полноте, общим знаменателем которой показалось, его несовершенство: одни нас пытались ограбить, другие боялись как компрометирующей связи, третьи равнодушно отворачивались – таких было большинство...
То есть, крушение иллюзий о "свободнорожденных" людях началось еще в Алжире. Но я не ждал от них и от Запада в целом никаких благ. Я ждал разгадки некоей тайны и это было больше, чем простое любопытство. Это была философская экспедиция, от которой зависело понимание самого смысла жизни, ибо тот смысл, которому меня учили, начиная с детского сада, меня не удовлетворял.
Чтобы увидеть "другую сторону луны", я был готов ко всему: голодать, ночевать под мостом, выполнять черную работу; мы заранее накупили таблеток от болезней, дешевую баранью шкуру (сшил телогрейку сыну – ибо в Европе был декабрь). Первой неожиданностью было то, что ничего этого не понадобилось: в "міре контрастов", куда мы прибыли с детским горшком и обрезками этой шкуры («можно сшить тапочки», - объяснил я не поверившему таможеннику...), нас приютили, одели, накормили и даже выдали карманные деньги. Другой неожиданностью было то, что и западные чиновники не собирались принимать "Хельсинки" всерьез, отказались выдать нам вид на жительство по советским паспортам и долго уговаривали взять политическое убежище, то есть все права и социальные блага.
Слово "убежище" не нравилось. При всем своем антисоветизме мы наивно отказывались, действительно собираясь лишь посмотреть "другую сторону" и через годик вернуться, ожидая, что Брежнева к тому времени снимут: ведь, казалось, всем очевиден сгущавшийся политический сюрреализм, который сегодня называется "застоем" - отсюда и мои надежды на столь небольшую плату за "самоволку"...
Но остаться тогда можно было лишь со статусом политического беженца – таков был ответ соответствующего западного министерства. Срок будущей отсидки в лагере это значительно удлиняло, но не отступать же от цели, когда она была физически достигнута... К тому же заболел сын... Итак – политическое убежище, которое для меня означало поступление на философский факультет, где меня ожидали скрытые дотоле недоступные тайны міра.
Честно говоря, не знаю, решился бы я действительно на возвращение в создавшейся ситуации. Для этого требовалось гораздо больше авантюризма, чем для побега. Наверно, это была скорее форма самоуспокоения: мол, не все так уж необратимо... Все получилось иначе. Ибо я не мог предположить одного: что именно Запад сделает меня русским, пробудит чувство долга по отношению к своему народу. И что тайны "другой стороны" міра я буду постигать не в Мюнхенском университете, куда поступил, а работая в русском "махрово-антикоммунистическом" издательстве. Оно на десять лет стало для меня совершенно особым университетом и единственно остававшимся мне местом выполнения этого долга – хотя бы в той скромной форме, в которой это было возможно по эту сторону границы... К тому же люди в "Посеве" были очень нужны.
Наверное, в моем случае только такой путь к русскости – через эмиграцию – и был возможен: кроссворд должен быть заполнен весь, чтобы не оставалось пустот. Лишь тогда по некоей диагонали проступает слово-решение: простое, но слишком простое, чтобы предположить его самому. "Другая сторона луны" была в этом кроссворде огромной незаполненной частью, которая отвлекала внимание, заставляла думать, что раз все так неправильно, недостойно человека в моей части міра – то не может быть, чтобы именно там, где свобода, не было ключа к счастью, важнейшего знания о сути бытия!..
Это знание там действительно оказалось. Но оно заключалось лишь в обретении второй точки зрения на того же самого человека, который теперь, как бы в стереоскопическом эффекте, представал в подлинно живом виде.
Думаю, это главное, что мне дала эмиграция: более полное знание о человеке, о том, как его природа, в которой противоборствуют добро и зло, по-разному проявляется в условиях свободы и несвободы. Что можно от человека ожидать, и чего нельзя – и как, следовательно, можно строить достойное его общество.
Только на фоне "заполненного кроссворда" начинаешь задумываться уже не только о смысле человека, но и о своем личном месте и назначении в міре. И неизбежно приходишь к осознанию, что свобода – всего лишь необходимое условие жизни, но не ее содержание. Свобода, к которой я стремился, оказалась чужой свободой, моя же была мыслима только на родной земле. И ее формула уже была записана русскими буквами в книгах, которые я наконец-то для себя открыл – вместо списка иностранных авторов, составленного еще в Москве на основании "разоблачительных" статей в "Литературной газете"...
До эмиграции я был одним из обычных антисоветчиков нигилистов, для которых уроки казенного советского патриотизма оказались препятствием в созревании не только национального чувства, но и самой личности. Для многих людей моего поколения, входившего во взрослую жизнь с ее всеобщим политическим цинизмом, это был, к сожалению, наиболее вероятный результат. Ведь для воспитания национального самосознания в таких условиях необходимы мудрые учителя и учебники, которых не было. Тогда как для второго пути было достаточно отрицания преступного режима, а заодно и своего народа, на котором режим паразитировал. В пустоту же, возникавшую на месте национального самосознания, легче всего впитывались фикции чужой, недосягаемой, притягательной цивилизации, которые многим в моем окружении казались далекой "настоящей жизнью"...
Только пребывание в чужом национальном теле прояснило мне значение своего: что национальное самосознание необходимо для полноценного человеческого существования. Это одна из ступеней духовного мудрения. Позже я пытался это объяснять уже денационализирующейся эмигрантской молодежи (прошу прощения за самоцитату – но в этой главе я показываю и собственную эволюцию): на этой ступени происходит «углубление самосознания из сферы только личного "я" в область духовного единения с другими людьми и прежде всего со своими предками, связь с которыми ощущается уже не как причинно-физическая (мое бытие – следствие их бытия), но и как духовная, вневременная. Эта связь придает единый смысл и их тогдашней жизни, и моей сегодняшней, и моей будущей в сознании моих потомков. Она объединяет всех нас соучастием в едином историческом процессе, имеющем какую-то единую цель. Только в этом единении мы обретаем онтологическую полноту личности. Эта связь лежит в основе нашего национального самосознания. Утерявший же его теряет собственное прошлое, сокращает свои духовные размеры до рамок сегодняшнего дня, из которого трудно разглядеть целостный смысл нашей жизни» [1].
Позже мне встретились у о. С. Булгакова более яркие и глубокие строки об онтологическом смысле родины:
«Родина есть священная тайна каждого человека, так же, как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется он чрез лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан чрез родину и с матерью-землей и со всем Божиим творением... Каждый человек имеет свою индивидуальность и в ней неповторим, но равноценен каждой другой, это есть дар Божий. И она включает в себя не только лично-качественное я, идущее от Бога, но и земную, тварную индивидуальность, - родину и предков... И как нельзя восхотеть изменить свою индивидуальность, так и своих предков и свою родину. Нужно особое проникновение, и, может быть, наиболее трудное и глубокое, чтобы познать самого себя в своей природной индивидуальности, уметь полюбить свое, род и родину, постигнув в ней самого себя, узнать в ней свой образ Божий» [2].
В осознании этой связи с предками проявляется нравственная вменяемость человека на важной – национальной ступени в иерархии духовных ценностей между человеческой личностью и Богом. Мне и Бога было суждено открыть, только увидев "оба склона" и пристально вглядевшись в свой со стороны – ибо его ценность становится понятна лишь в соотнесении с Абсолютом.
Я благодарен за это эмиграции. Тот алжирский выбор («всегда будешь жалеть о том варианте, который не избрал») обернулся тем, чего я не мог предположить: я обрел духовно именно то, что потерял физически.
Русская материя и русский дух в моем обладании как бы поменялись местами. Раньше я мог жить на своей земле – но не ценил это, как не ценишь воздух, которым дышишь, замечая его, лишь когда его нет. Попав за пределы России, я, однако, оказался в еще зыбко сохранившейся ауре России "малой", которую поддерживали ее уцелевшие обитатели. Офицеры-шоферы парижских такси [3], ждавшие "весеннего похода", но полегшие на кладбище в Сен-Женевьев де Буа, прощально мелькая именами и званиями с последних страниц "Часового" и "Русской мысли"; авторы и сотрудники русских изданий с латинскими буквами адресов; философы, оставившие после себя книжки о смысле России, издававшиеся в 1930-е годы тиражом в 300-500 экземпляров...
Именно эта зарубежная Россия, не имевшая своей территории, сделала меня русским, углубив мое неприятие коммунистической системы от ее простого внешнего отвержения – к духовному пониманию ее темного внутреннего смысла. Кроме того, эмиграция – в мемуарах и документах – дала представление о том, что произошло не только с Россией, но и со всем міром в XX веке; как он себя вел в нашей трагедии на различных ее этапах. Таким образом, это присоединение к "блоку памяти нации" дало взгляд и на окружающий Россию мір – что от него можно ожидать и чего нельзя. В том числе и сегодня...
Думаю, со временем все больше людей в Отечестве будут благодарны тем, кто пытался быть "малой" Россией в те времена, когда казалось, что "большой" уже никогда не будет. Эта сторона жизни русской эмиграции схожа с подвигом юродства: на фоне неоновых реклам кипящей рядом "настоящей жизни" только "юродивые" могли свято и смиренно верить в свою миссию и в будущее своей родины не тушуясь перед взглядом иноплеменным, имевшим на это свою высокомерную точку зрения: советологию...
Советология, впрочем, бывала не только высокомерной, а и глупой, заискивающей, трусливой. Но любой советологии эмигрантская вера в Россию казалась утопией. Утопией кажется западным радиоголосам и аналогичная позиция почвеннического фланга в идущем сейчас сражении в России. Далеко не все его участники сами понимают, что это за сражение. И как шовинистическая абсолютизация нации на одном фланге, так и отрицание "позорного пятого пункта" на другом – имеют одну и ту же причину: нечувствие абсолютных духовных ценностей.
Поэтому именно сейчас опыт эмиграции важен. И именно сейчас, на наших глазах, русская эмиграция кажется, завершает свою последнюю миссию. Процессы совпадают и хронологически: уходит в мір иной зарубежье, наступает пробуждение в России... Остается сделать последнее усилие передачи накопленного опыта – произойдет ли оно?
...В этом отступлении я, кажется, невольно обращаюсь прежде всего к читателю, который сегодня находится в том же состоянии, что и я сам 15 лет назад. Это как бы послание самому себе, в прошлое. И, вспоминая себя, сознаю всю трудность замысла. Не знаю, мог бы я передать себе, не покидавшему своей страны, опыт понимания России, приобретаемый уже через ощущение ее физического отсутствия: когда на гулком мосту через Буг поезд зависает над трещиной в міроздании между Россией и не-Россией; когда под крылом самолета впервые материализуются слова, бывшие до тех пор лишь не вполне достоверными абстрактными символами: Италия, Африка, Альпы, или когда на горизонте вырастают кристаллы "инопланетной" громады Нью-Йорка...
И тогда, мысленно оборачиваясь на оставшуюся землю, на которой ты появился в этом міре, становишься мудрее, даже не отдавая себе в этом отчета. А Россия напоминает о себе и на "другой стороне" достаточно часто. Куполами православных храмов, разбросанных по всему міру. Или когда на бывшей русской земле Аляске, по которой текут "Рашэн Ривер", покупаешь рыбу в православном поселке у индейца с именем Стив Прокофьев. Или когда – это уже будни "махрового" университета – прилетаешь с чемоданами литературы в Лас-Пальмас, на улицу, запруженную сотнями говорящих по-русски моряков...
Сейчас у россиян появляется все больше возможностей побывать на этой "другой стороне луны". Но одно дело восторг туриста перед роскошными западными витринами. Другое – жить здесь с мыслью, что возвращения так и не дождаться; и тогда все видимое и чаемое приобретает предельную контрастную резкость... Три четверти века так жила русская эмиграция. Итак, войдем в мір этого зрения.
[1]. Назаров М. Проблемы воспитания молодежи в эмиграции // Русская мысль. Париж. 1986. 26 сент.
[2]. Булгаков С., прот. Автобиографические заметки. Париж. 1946. С. 7.
[3]. Значительную часть парижских таксистов в 1920-1930-е годы составляли русские офицеры. Мне часто приходилось слышать песню "Монмартрский шофер" в талантливом исполнении моего старшего коллеги по "Посеву" Бориса Брюно (известного до войны певца в Югославии): об оставленной белыми армиями России, о жизни на чужбине - «Я – шофер... Но – иной... непонятный, и им – безконечно чужой...». Эти стихи Е. Тарусского, посвященные белогвардейцам-первопоходникам, впервые были опубликованы в "Часовом" (1929, № 19-20); по сведениям Б.С. Брюно, первым их начал исполнять под музыку офицер Марковского полка С. Вендерович.
Мюнхен, 1991
Глава, написанная по просьбе П.Г. Паламарчука для первого издания 1-го тома книги "Миссия русской эмиграции".